
И вдруг гудение усилилось, начало нарастать, достигло максимальной степени интенсивности — так, что казалось, у Семена вот-вот лопнут барабанные перепонки, — но, когда его голова уже готова была расколоться, оборвалось. «Все, тот свет, — сказал он себе, — на тот свет попал, замороженный эмбрион!»
Но через мгновение на ящик обрушились оглушительно-звонкие удары. Все! Забивают, законопачивают намертво. За тот фортель, который выкинул Шувалов, Коплевич приказал его заживо похоронить.
Раздался скрежет, железная крышка поехала, свет был ослепительным… Распрямиться Семен без посторонней помощи не мог. Его подхватили под локти и колени, вытащили и положили на что-то довольно мягкое — скорее всего, на ворох второпях набросанных шерстяных одеял. И нависло над ним лицо — слегка одутловатое, с глубокой вертикальной полоской над верхней губой, с блестящими, как маслины, влажными глазами. А за ним и второе, черное как ночь, со сверкающими белками глаз — лицо курчавого суринамца из легендарного миланского трио.
— Эй, Семен, как себя чувствуешь? Ты в порядке, Семен? — трясли и тормошили его, а он так и не мог прийти в себя — только жадно, как вытащенная на берег рыба, хватал ртом воздух. — Добро пожаловать на землю! И в Барселону.
Он попробовал приподняться, но, обмякнув, бессильно повалился на одеяла. Его опять подхватили за руки и за ноги, попытались понести, но здесь он показал неожиданную в его положении строптивость, замычал, замотал головой — не хотелось въезжать в футбольную столицу мира на носилках.
